13.  ЛЕНИНГРАД


Мы поехали  в  Ленинград на ночь. Устроиться нигде не удалось, и мы до половины третьего бродили по ночному городу, по Невскому, по Мойке. Пришли к Пушкину. Окна музея светились приглушенным светом. Таинственно и печально было.
Но ленинградская погода есть ленинградская погода, и, в конце концов, морозная сырость пробрала до костей. Прибрели на Московский вокзал и коротали ночь среди разношерстого вокзального племени. Семь лет назад мы сидели с Игорем Очкасовым почти на этом же месте, так же коротали ночь. Семь лет прошло! А племя это вокзальное ничуть не изменилось, все то же оно, и никогда, наверно, не переведется...
С утра бродили по городу. Идет "Солярис", "Любить человека", "Расемон"; читает Юрский, и читает Булгакова. "Мой Пушкин" Цветаевой тоже кто-то читает. Как хорошо!
Но - не хотел бы я жить в Ленинграде, зима  здешняя для меня… Да и нельзя жить в музее. Пошло бегать в свою контору мимо Эрмитажа.
В два часа на Мойке, во дворике  у Пушкина  начал собираться народ.
Привели целый класс школьников - третий или четвертый. Шумно ворвались в подворотню нелепо одетые зимние туристы. Во  дворике стояли самые разные люди: пацаны шестых - восьмых классов, респектабельные мужчины, молодые девчонки, не слишком модно одетые, и старушки, старушки... Ленинградские старушки в шляпках и ботиках. Кто они? Какого роду-племени? Последние из поколения старых питерских интеллигентов?.. Пугливые,  хрупкие стайки  старушек.
В окнах музея - женские спины в облегающих кофточках. В кабинете плотная толпа. Очки, лысины, тщательные прически. Там - по пригласительным, там те, кто имеет к Пушкину ближайшее отношение, там поэты, профессора и окололитературные дамы.
Около нас останавливается в нерешительности маленькая компания: две молодые женщины, двое мужчин. В руках - скромные зимние букетики.
-Простите, вы не знаете, где тут другой вход?
-Не знаю. Тут один вход,- отвечаю не очень любезно. Почему у них больше прав быть там, внутри?
-Нет, не один, - рассеянно отвечает женщина,  смотрит на окна музея и  вдруг оживляется: кто-то из находящихся внутри подает ей знак, объясняя жестами, где он, вход для избранных.
Раскинув аппаратуру, суетятся киношники. Почему у них такой подчеркнуто богемный, нагловатый вид? В углах ртов крепко прилипли сигареты, кепчонки,  сапожки, в меру презрительные лица? Сиденье оператора тяжело плавает над головами. Вот оно застывает  над скамейкой, на которую, устав стоять, как две птички, присели две старушки в высоких ботиках. К скамейке вразвалку подходит киношник, и, бесцеремонно ткнув одну из старушек в плечо,  показывает пальцем вверх. Старушки испуганно вспархивают...
Сколько же собралось людеп?100, 200, 300 человек? Не знаю. Но, наверно, не больше. Суббота,10 февраля 1973 года.136 лет со дня кончины Пушкина.
Из динамиков, установленных по углам квадратного дворика, без какого либо вступления начинает звучать голос. Говорит женщина. Говорит о Пушкине и о дате, отметить которую мы здесь собрались. Слышно не совсем ровное дыхание, волнение чувствуется и в паузах, немного более продолжительных, чем нужно... Наверно, это говорит директор музея-квартиры или одна из славных экскурсоводов. Женщина передает слово профессору Измайлову. Профессор, судя по голосу человек старый, начинает свое слово, сильно волнуясь, но потом нащупывает привычную академическую колею, бойко сыплет именами, датами, названиями. Но вот, словно споткнувшись, останавливается, и опять сильно волнуясь, говорит о стихотворении "Осень" как о высшем проявлении светлого пушкинского гения, и там, где нужно произнести "...минута - и стихи свободно потекут,"- горло ему  перехватывает спазма...
-Предлагаю минуту молчания, - говорит профессор.
Мы снимаем шапки, мы молчим. В этой минуте, посреди занятого субботними делами города, через 136 лет после последнего вздоха русского гения, есть что-то по-настоящему великое.
Я застыл, я молчу, но сознание действует помимо меня, само по себе. Оно отмечает назойливый стрекот кинокамеры пробирающегося сквозь толпу оператора. Он работает. Он выбирает интересные лица, фиксирует их выражение. Интересно, где и когда бывают минуты, которые святы для него?
Сознание отмечает крики и шум в очереди у низенькой двери музея, очереди не для избранных. Там идет борьба за первенство. Сознание улавливает непрерывно, навзрыд плачущую женщину... Некоего респектабельного вида мужчину, не снявшего норковую кепку, стоящего с руками в карманах, с сигаретой во рту... Женщин со сведенными лицами, с мокрыми  глазами в окнах музея… Головы, торчащие из  в форточек окружающих дворик домов...
Минута прошла,   слышен тихий и печальный  хор. Потом динамики умолкают,  внутри музея начинается интенсивное движение,   стоящие во дворике быстро стягиваются к маленькому памятнику.   По толпе проходит ропот – «Дудин, Дудин со своей свитой… Идут...»
Первым выступает Павел Антокольский. Маленький  человечек стаскивает с головы ушанку со спущенными ушами, обнажая тощий, лысый старческий череп. Старые, красноватые глаза смотрят поверх голов, вскинутая старческая рука заметно дрожит... Он возбуждал бы жалость, если бы не  читал "Пророка", и читал вдохновенно!
Прочитав,  Антокольский     отходит в сторону и стоит с непокрытой головой, смотря прямо перед собой отсутствующими глазами, бедно, по-стариковски, по-еврейски одетый...
Вслед за ним пушкинские стихи читают артисты, а вслед за артистами выступают со своими стихами ленинградские поэты. Глеб Горбовский. Виктор Соснора. Александр Кушнер. Паршиво читают, непонятно.     Все. Расходимся медленно. У низенькой двери шумит очередь, и первыми стоят нелепо одетые, дотошные зимние туристы.