Ветры странствий

ПРАЖСКИЙ ПОДТЕКСТ

Подспудное, а иногда и осознанное желание вернуться в Прагу жило во мне со времени нашей с Леней Скопцовым поездки в (тогда еще) Чехословакию в сентябре 1989 года. Это была поездка в лучших традициях социалистического содружества: редактор отдела и специальный корреспондент газеты ЦК КПСС едут с визитом в братскую социалистическую страну по приглашению главной коммунистической газеты «Руде право». Нам был обеспечен достойный прием: редактору – полулюкс, спецкору – одноместный ненамного хуже, полный пансион, осмотр достопримечательностей и путешествие по стране – через Чехию и Словакию в Братиславу и словацкий городок Трнаву.

Путешествие было чудесным. И Прагу мы посмотрели основательно. И с провожатыми, и без. Вечерами ездили на метро в центр, выходили на станции «Муштек» (что означает «мосток, мостик») и оказывались на Вацлавской площади. Здесь, как было известно всем книголюбам Москвы, находился чудесный магазин «Советская книга», где можно было без проблем купить совершеннейший, по московским меркам, дефицит, а сама площадь, не похожая на площадь, скорее, на широченный бульвар с обширной пешеходной зоной сильно впечатляла нас каким-то незнакомым блеском. «Капитализм – могучий строй, могучая система», - веско говорил Леонид Палыч, отмечая разнообразие архитектурных стилей и добротность зданий. Он, понятно, имел в виду не социалистическое настоящее¸ а относительно недавнее капиталистическое прошлое Чехословакии.

Утки в Граде

…И вот я снова на Вацлавской, в двух шагах от которой мы с женой живем в странной гостинице «Мушкетер». В ней нет двух одинаковых номеров (а их всего сорок), гудящая под ногами железная винтовая лестница пронзает ее, словно штопор пробку, с седьмого этажа до первого. На седьмом располагаются разновысокие мансарды, будто созданные для парижской богемы, и загадочный стеклянный параллелепипед, служащий, как удалось понять, верандой для двух номеров. Богемный дух витает в номере (слава Богу, не нашем), посреди которого стоит роскошная ванна. На первом в огромной комнате с огромным письменным столом и огромным кожаным диваном восседают администраторы, через пень-колоду говорящие по-русски, хотя - по сегодняшним временам и отношениям - и на том спасибо.

Вацлавская площадь осталась прежней… разве что исчезли советские книги – сам магазин на том же месте, но товар в нем другой. Но прежней ли? Осмотревшись, замечаешь, что изменения куда глубже. Стоя в центре Праги, ясно понимаешь, что этот город – реальный перекресток европейских путей, действительный географический центр Европы. Этого просто нельзя не понять, и даже не потому, что по Вацлавской бесконечно снуют туда-сюда туристы, волокущие за собой чемоданы и сумки на колесиках, издающие на стыках тротуарных плиток характерный стук, что толпа густа и разношерстна – вот закаленные ребята в шортах и футболках, вот мужики, одетые почти как полярники со Шпицбергена, вот африканцы в деловых костюмах. Примет множество, но главное, по площади гуляет ощутимый ветер странствий. В мае, когда пляжи Южной Европы еще закрыты, он сгоняет сюда охотников за достопримечательностями. Отели и отельчики на улочках вокруг Вацлавской забиты путешественниками, по большей части скромными, которые обходят стороной ливрейные заведения на самой площади, все эти «Амбасадоры» «Хилтоны», и уже предвкушают скорое перемещение в такие же недорогие гостиницы на побережье Испании и Греции.

В крошечных экскурсионных бюро и бюро путешествий, попадающихся на каждом шагу, всегда кто-то есть. И это понятно: от предложений трудно отказаться. Реклама на русском зовет съездить… проще сказать, куда она не зовет. Не говоря уж о таких близких чешских городках, как Карловы Вары, Крумлов, Кутна Гора, о таких стопроцентно туристских объектах, как замки Влтавы, вы, имея шенгенскую визу, можете отправиться в Дрезден (каких-то 140 километров), в Вену (чуть дальше), в Нюрнберг, Мюнхен, Париж, Венецию… Что ж, из географического центра Европы до соседних столиц и знаменитых городов, по нашим меркам, - рукой подать. Нам, русским, Европа при взгляде на перечень доступных экскурсионных направлений кажется маленькой и тесной. В нашем представлении, она похожа на перенаселенный многоквартирный дом. Не удивительно поэтому смешение европейских языков, взаимное влияние культур, приверженность каким-то общим ценностям, выдаваемым европейцами за общечеловеческие, хотя для нас, русских, это не совсем, а то и совсем не так.

Наглядный результат смешения - то «онемечивание», которому на протяжении веков подвергались чехи и которому они все-таки подверглись. Здесь ситуация, насколько может судить человек из упрямой, плохо уступающей внешнему давлению страны, двойственная: часть нации сопротивлялась вековому нажиму более сильного соседа, часть его приветствовала и стремилась превратиться в немцев. Объективно превращения не произошло, но немецкая печать, наложенная на Чехию, хорошо заметна. Язык чехов, безусловно, славянский, западной группы, его можно понять, можно объясниться – вы будете говорить на русском, собеседник - на чешском, и в конце концов вы друг друга поймете. Но немецких слов в чешском очень много. Знать – Шварценберги, Розенберги (или, с чешским акцентом, Роженберги) и прочие «берги» - говорила только на немецком, владея при этом огромными кусками здешних земель, населенными крестьянами-славянами. Франц Кафка, которого чехи считают великим национальным писателем, писал исключительно на немецком.

Языковые заимствования в наше время – отнюдь не главное, во всех языках сейчас полно английских слов. Дело в другом: по складу чехи гораздо ближе к германцам, чем, например, к русским. Но германцами они себя не считают. Как ни странно, собственная этническая принадлежность для них не совсем ясна. Как ни удивительно, но среди чехов достаточно популярна та точка зрения, что они, чехи, вообще не славяне – несмотря на явную принадлежность чешского к славянской семье языков. Тогда кто же они такие, если не славяне и не германцы? Они – кельты. Во всяком случае, таковыми себя числит немалая часть народа. Справедливо это или нет, искреннее это убеждение или лукавство, страннику уразуметь трудно, но может вполне показаться что чехи, как и положено настоящим кельтам, воспринимают кельтскую мифологию как свою, родную, волнующую до глубины души, что чешские «бабки Ежки» - это те же самые кельтские ведьмы и вообще вся кельтская дремучая нечисть, лесная или водяная, - законное население чешского фольклора… Самые разнообразные ведьмы – в ступе и на помеле, уродливые и смешные, страшные и симпатичные, на батарейках и без – в изобилии продаются в сувенирных рядах, лавках, магазинчиках. У них горят глаза, они начинают дергаться и верещать от нескольких энергичных хлопков в ладоши. Демонология, черная «ведьмология» сейчас в моде, так что всяческие лешие и водяные весьма популярны.

Бабки- Eжки

Конечно, и покупатели, и продавцы усердно делают вид, что эти потусторонние глупости – не более, чем безобидная шутка, бизнес, коммерция, доходный сувенирный промысел, налоги с которого наполняют городскую казну. В каком-нибудь другом месте, это, наверно, было бы совершенно справедливо, но в Праге с ее уходящей во тьму веков оккультной памятью обилие «бабок Ежек» невольно заставляет поежиться. При социализме, скорее всего, сей промысел запретили бы… и сей запрет не выглядел бы совсем беспочвенно. Но с возвращением в капитализм, вступлением в старую-новую европейскую семью в Праге изменилось многое. Реклама, уродующая фасады домов, перспективу улиц, неповторимые городские пейзажи раздражает, но это мелочи. Чрезмерное многолюдье, к которому привело форсированное развитие туристического бизнеса – уже не мелочи. В соборе Святого Вита в Пражском Граде – не протолкнуться. При социализме его можно было обойти бесплатно до последнего закоулка, теперь плати 300 крон. Попасть днем на Золотую улочку в Граде - пристанище алхимиков, ювелиров и Франца Кафки - можно за те же 300 крон. Правда, вечером она доступна и так. В целом же, то, что при социализме было «за просто так», при капитализме стало за деньги.

Золотая улочка


Вот так история – в Праге наводнение! В Чехии льют такие сильные дожди, что текущие с юга реки превратились в бурные потоки, На телевизионной картинке Карлов мост выглядит плотиной, перегородившей ставшую могучей Влтаву, несущую в три с лишним, в четыре раза больше воды, чем обычно!.. Пожарные и армия строят дамбы. Отменены городские автобусы. Закрываются станции метро. Закрыт аэропорт… Нет, как вовремя мы вернулись оттуда на твердую почву Москвы! И накануне, ничего не зная о чешском потопе, смотрели фотографии и рассуждали о Швейке как о парадоксальном носителе национального характера.

Праге совершенно не идут наводнения с мутными потоками, не идут серые обложные дожди, они абсолютно не сочетаются с атмосферой «невыносимой легкости бытия», говоря словами почитаемого здесь чешского писателя Милана Кундеры, нагруженными глубоким авторским смыслом, но как–то удивительно подходящими ко всей повседневной пражской жизни. Прага видится в светлых тонах солнечного дня, в ней много золотого цвета, барочных завитушек, и она, несмотря на эти завитушки, внешне незамысловата. Вот и Петр Вайль, прожившей здесь не один год, остроте глаза и умению схватывать суть которого можно позавидовать, говорит – она кажется простой и внятной.

Может быть, поэтому - при всем своем великолепии - Прага не стала одной из великих европейских столиц. И тайной столицей Европы, пишет Петр Вайль, не была никогда, налет провинциальности здесь легок, но ощутим. В XIV столетии, при Карле IV, Прага превышала по размерам Париж и Лондон, в XVI веке, при Рудольфе II, перенесшем сюда императорский двор, была и пышнее многих... Поразительно, но она все-таки не выдержала конкуренции по влиятельности, по исторической значимости, в том числе, - с ближайшими соседями, не говоря уж о достаточно далеких Париже, Риме, Лондоне. Столицей Австро-Венгерской империи, в которую входила Чехия, была Вена, ее дублером -Будапешт, столицей куда более мощного государства, чем Чехия, к тому же империи – Берлин. Прага, стоявшая в Австро-Венгрии на третьем месте, зажатая между многими центрами силы, должна была найти свою особую роль. Но ласкать взор, греть душу для великого города - мало. «Красавица Прага», «злата Прага» не стала и одной из арт-столиц, художественных столиц Европы, где расцвели бы живопись, музыка, литература, не собрала уникальных коллекций, не открыла музеев, театров, картинных галерей европейского класса.

Огромное число костелов не сделало Прагу религиозным центром, хотя бы приближающимся по значению к Риму. Хорошо, место католической столицы занято, но Прага, несмотря на гуситские войны, не доросла и до центра протестантизма… Впрочем, протестантизм так и не стал в Чехии ведущей религией нации, это место безоговорочно принадлежит католичеству, которое исповедует 70 процентов чешских христиан. Протестантство же занимает достаточно скромное место в тех 30 процентах «религиозного рынка», что остаются на долю всех остальных конфессий.

В чем тут дело? Может быть, апогей значения Праги, период ее расцвета как европейского центра пришелся на Средневековье, особенно на раннее Средневековье? Может быть, именно тогда здесь кипела какая-то иная – тайная жизнь, властвовали эзотерические ордена, колдовали алхимические школы? Недаром же пристанищем пражских алхимиков была Золотая улочка в Граде… Недаром же не проходит ощущение, что за великолепием фасадов барокко и модерна прячется истинная Прага, что главное в городе – не золото и не лепнина, а готика костелов и башен?.. Недаром же так смущает Еврейский квартал, куда, рано или поздно, обязательно сворачивают все экскурсии по городу, мрачноватое место, где наверняка находили приют мистики, талмудисты, каббалисты…

В Eврейском квартале

О таинственном и ужасном обитателе Еврейского квартала по имени Голем написал не пражанин, не чех, а австриец Густав Майринк. Правда, он прожил в Праге двадцать лет, сделал ее городом своих книг, в которых сильна оккультная струя. «Голем», лучший, как считается его роман, принадлежит к так называемой «готической литературе», а в ее русле – к направлению «черный романтизм» или «черная фантастика», к которому относят Эдгара По, Шарля Бодлера, Оскара Уайльда. Голем – «человек из глины», существо, сотворенное в XVI веке в пражском гетто (то есть, в еврейском квартале) раввином-каббалистом Леве, магом тяжелой еврейской традиции. Призрак Голема раз в 33 года отправляется бродить по Праге. В романе, как пишут критики, очень точно передана зловеще-романтическая атмосфера гетто.

В Eврейском квартале

Прага, возможно, единственный современный город в мире, где есть музей алхимии. Расцвет ее здесь пришелся на XIVXVI века. Хотя среди пражских алхимиков, кажется, нет знаменитостей, во времена Карла IV, Вацлава IV, Рудольфа II их было достаточно даже при дворе, а вот тех, кого обычно привечают во дворцах – художников, поэтов, музыкантов, ученых было, напротив, совсем мало, а уж фигур мирового масштаба среди них, скорее всего, не было совсем. Везде - и в искусствах, и в науках, и в магии - средний уровень, крепкий, но не выдающийся. За исключением, пожалуй, только одного оккультиста, Яна Амоса Коменского, розенкрейцера, друга Иоганна Валентина Андреа, автора знаменитой «Химической свадьбы Иоганна Розенкрейца». Бывал в Праге и Парацельс, живший два года не так уж далеко, в Крумлове. Его частые наезды подготовили взрыв интереса к магии и алхимии, случившийся в конце XVI века, в правление Рудольфа II

Алхимический витраж

Алхимией в Праге в ложах «вольных каменщиков» занимались еще в XVIII веке, какие-то алхимические лаборатории, по всей видимости, существовали в «Фаустовском доме» на Карловой площади (не имеющем, как вроде бы доказано, отношения к Фаусту), но, опять-таки, заметных следов этих занятий не сохранилось. Как и вообще следов мистического, эзотерического периода в истории города. За исключением разве что Золотой улочки в Граде. И - готических соборов. Эти «философские обители», как назвал их Фулканелли, стоят, где стояли. Каждый их витраж, каждая каменная завитушка, каждая, даже малозначительная деталь исполнена эзотерической символики. Соборы резко выделяются мрачным величием на фоне легкой, кудрявой, праздничной архитектуры Праги. Значит, мистический город – рядом. В параллельной реальности. Но, чтобы проникнуть туда, надо иметь ключ. Которого нет. Ни у современных пражан, ни, тем более, у туристов.


Сами пражане и вообще чехи об этом ничуть не жалеют. Видимо, им на эти и прочие средневековые тайны совершенно наплевать. Их здоровая, устойчивая психика чужда всякой мистике, их непоколебимый здравый смысл подавляет интерес к «эликсирам молодости» и прочим «каплям бессмертия». О степени их впечатлительности свидетельствует, например, открытие пивного ресторана в морге. Наших от перспективы выпить кружечку, сидя за цинковым столом, трижды передернуло бы. А какой-то совсем уж неэмоциональный пражский бизнесмен даже на ремонт не потратился, сохранил интерьеры, открыл. И что? Посетители себя ждать не заставили.

Средневековый городок Крумлов

Русские гиды, обосновавшиеся в Праге, показывая русским туристам достопримечательности, не скупятся на аналитические комментарии, порой весьма ядовитые, и охотно рассуждают о национальном чешском характере. Чехи спокойны, не слишком эмоциональны, практичны, прагматичны, мало амбициозны, законопослушны, приземленны, чужды риска и полета. Это сочетается с профессионализмом в своем деле, деловитостью, дисциплинированностью. Они хорошие промышленные, индустриальные работники, технари – не мастеровые, не ремесленники, не умельцы, а именно фабрично-заводские рабочие. Те, кто помнят СССР, помнят и чешские трамваи, электровозы, автомобили «Татра» и «Шкода» - эта последняя и сейчас достаточно популярна в России.

Но видеть чешских промышленных рабочих за станком или у сборочного конвейера мы не можем, мы видим их после заводской смены, чаще всего с пивной кружкой в руке, и, наблюдая за ними, невольно думаем, что им все, что называется, «по барабану», кроме пива. Пиво – бренд Чехии, с этим согласно большинство ее жителей. На втором месте – чешский хоккей, действительно сильный. На третьем – бравый солдат Швейк. Правда, с приходом капитализма Швейка вытесняют из тройки призеров, у него все меньше поклонников, главным образом, из-за его литературного папы, Ярослава Гашека, значительная часть жизни которого связана с Россией, с большевизмом, с участием красноармейца Гашека в советской гражданской войне. О, «советское» чехи в массе не любят – за 1968 год и вообще за весь навязанный им и так и не прижившийся, в отличие, скажем, от восточных немцев, социализм, наверно, из-за органического отторжения идеи.

Так вот, Швейка задвигают все дальше и дальше, да и то сказать, со времени его рождения прошел без малого век, в который много чего вместилось. А вот национальный характер за промелькнувшую сотню лет, кажется, нисколько не изменился. Честно отработав днем, пражане вечерами заполняют тысячи пивных, ресторанчиков, пиццерий, кафе. Казалось бы, в Праге явный избыток «общепита», но ведь и горожан около двух миллионов, не считая приезжих. Всем нужно место. И все его имеют. Дома ужинают редко, дома – так, перекусывают. Зачем готовить дома, когда рядом десяток заведений на выбор…

 

У Швейка

Ужин, естественно, начинается с пива. Выпитых кружек, похоже, никто не считает…кроме официантов. Потом наступает время плотного мясного блюда. Сказать, что оно калорийное – значит, ничего не сказать. Чаще всего поглощают свинину, обычно жирную (не из-за сала, а из-за масла, подлив, разных шкварок и прочего). Вкус и запах, короче, дух свинины подавляет все остальные, кажется, что он передается и рыбе, и курице. Как, почему это происходит? Может быть, за счет каких-то особых приправ? Не знаю. Это еще одна пражская тайна… Огромные свиные окорока крутятся на вертелах над жаровнями на Староместской площади. Можешь попросить отрезать ломоть сочащегося соком духмяного мяса хоть с килограмм и съесть его тут же за столиком, запивая пивом из пластикового стаканчика. Эта свиная нога называется «коленом». «Колено» обязательно присутствует в меню любого заведения – и дорогого ресторана, и дешевой пивной.

Перекус на Староместской

Питаются чехи обильно, жирно, не мыслят себя без пива, любят выпечку и прочие лакомства и сладости, поэтому рано теряют стройность, а в половине случаев обзаводятся заметным животиком. Их образ жизни явно не относится к здоровым. И при этом средняя продолжительность жизни у женщин – 85 лет, а у злоупотребляющих едой и питьем мужиков – 83 года!.. Эти цифры опровергают все доводы, предостережения, советы, все «страшилки» диетологов и ревнителей здорового образа жизни. Как же чехам удается этот фокус? Можно предположить, что дело тут все в той же прочной психике, в легкости отношения к бытию, пусть и «невыносимой», но весьма способствующей долголетию. Если бы чехи не были гуситами или католиками, то, наверно, стали бы буддистами. Страдания, разрушающие душу и тело, приходят от неудовлетворенных желаний, учит буддизм; чем меньше терзает человека несбывшееся, тем спокойнее его ум, тем крепче нервная система, тем лучше здоровье. Так вот, у чехов, судя по всему, нет неудовлетворенных желаний, их души пребывают в равновесии. Чехи – не амбициозны. Им чуждо стремление прыгнуть выше головы, они четко понимают пределы своих способностей и возможностей. Они трезво себя оценивают и не предаются пустым мечтаниям, короче, знают свое место и не замахиваются на роли, которые им не сыграть.

Дверь к  Швейку

Швейк и в этом смысле – точное отражение национального характера. Ведь чем он занимается? Продает беспородных собак, «безобразных ублюдков», как сказано у Гашека, выдавая их за породистых. При этом Швейк совершенно не чувствует себя обиженным, обойденным жизнью. Он доволен своим уделом, безропотно несет свой крест (для него это никакой не крест, а вполне обычное существование горожанина). Столь же безропотно, полностью подчиняясь обстоятельством, он сначала служит денщиком у обельфельдкурата Каца, а затем у поручика Лукаша. Он вполне доволен начальниками, своими заработками, своей служанкой, свои пять кружек в трактире «У чаши» он за вечер выпьет, а что еще человеку надо? Он ни к кому не испытывает разрушающей злобы и ненависти… Кстати, хмель, основа любого пива, способствует гормональной подвижке в организме мужчины: сокращается выработка мужского гормона тестостерона, увеличивается выработка женского, эстрагона. В мужчине отчетливо проступает женское, например, меняется фигура, появляются жировые отложения по женскому типу, а кроме того, снижается агрессивность. Общество делается гораздо менее агрессивным.

А вот и он!

Беги от неудовлетворенности, от неисполнимых желаний – вот закон неагрессивного общество. И чехи бегут. То есть, даже не бегут, они просто старательно не допускают ни того, ни другого. Человек, работающий всю жизнь на какой-то очень скромной должности, не мучается комплексом неполноценности. Официант, шофер автобуса, охранник в универсаме, даже «сборщик собачьего дерьма», как знакомый Швейка Фердинанд Кокошка, - вполне достойные люди, занимающие прочное место в обществе. Они могут жаловаться на свои доходы, но не на свои занятия, на свою профессию. Поэтому высшее образование для чехов – отнюдь не предмет вожделений молодежи. Это дело долгое, трудное, дорогое. К тому же, большинство чехов не видит особого прока в университетском или институтском дипломе. Типичный путь лежит в стороне от вуза: после окончания школы ищут подходящее место, ну, скажем, официанта, это весьма массовая профессия, начинают трудовую жизнь, спустя какое-то время женятся, а значит, автоматически покидают родительский дом и начинают самостоятельную семейную жизнь, как у миллионов соотечественников, ничуть не выдаваясь из массы, но и не отставая от сверстников, надеясь только на свои скромные силы и какой-то минимум знаний. Родители не пасут детей и не помогают им – не принято. Вылетел из гнезда – летай сам.

Если говорить жестче, то придется сказать, что для такого общества посредственность является нормой. Это не эмоциональная оценка, а простой диагноз. Сейчас на формирование посредственности, кроме традиционных факторов, работает и Болонский процесс, то есть перестройка системы образования в странах-членах Евросоюза, направленная на то, чтобы дать ЕЭС рабочую силу определенной квалификации - не меньшей, чем требуется для данного конкретного производства, но и отнюдь не чрезмерной, превышающей его потребности. Посредственность начинают воспитывать с первого класса школы. Это, на наш взгляд, очень странная школа, в которой учат минимуму элементарных вещей – читать, писать, считать, но не контролируют учебный процесс и не оценивают знания учеников. Их не вызывают, что называется, к доске, не просят решить задачку, ответить на вопрос. Детей ни в коем случае нельзя опрашивать при товарищах, чтобы, упаси Боже, не унизить, уличив в незнании, не ущемить в правах, свято оберегаемых ювенальной юстицией. Выйдя из этого странного заведения, молодой человек не имеет никаких навыков самостоятельной умственной работы. Поступив в какой-нибудь, на нашем языке, техникум или в какое-то профессионально-техническое училище, он вынужден учиться думать, запоминать и применять знания. Для того, кто не выработал необходимые навыки в школе, это очень трудно. А уж поступление в вуз напрягает до такой степени, что многие просто не выдерживают нагрузок психически и физически. Их неудачи еще больше подрывают престиж высшего образования.

Чем меньше у людей амбиций, тем спокойнее жизнь. Чем менее агрессивно общество, тем меньше конкуренция. Разумный, неартистичный, умеренный народ не протестует против притока гастарбайтеров. Так что приехавших на заработки русских в Чехии много. Русскоязычные гиды, шоферы естественным образом подвизаются в ориентированном на русских туризме. Симпатичные молоденькие девушки, вышедшие замуж за чехов, приехавшие к женихам или просто отважившиеся на одиночную погоню за счастьем, работают продавщицами, официантками, горничными… Они устремляются в Прагу как в тихую, спокойную, сытую, благополучную гавань, где невозможны никакие штормы. От них надежно защищает здравый смысл чехов.

Сапер Водичка?

Петр Вайль, считая его стержнем характера все того же бравого Швейка, подмечает, как парадоксально он обнаруживается. «Всякому занятно посмотреть чужие края, да еще задаром», - говорит Швейк. Разве не так? Так. Разве это не слова здравомыслящего человека? С позиций здравомыслия здесь все в порядке. Но говорит-то Швейк о перспективе попасть в плен!.. Поэтому его, конечно, можно обозвать «официальным идиотом». А можно догадаться, что с помощью швейковского здравого смысла проблемы переводятся в другую, позитивную плоскость, ибо он абсолютно позитивен. Швейк потому и есть воплощение пражского характера и здравомыслия, что Гашек наделил своего героя чертами, данными от природы большинству чехов, хотя те о них зачастую просто не догадываются. И за век, прошедший со времени написания толстенного романа, эти черты никуда не делись. Чехам хватило разума при вступлении в Евросоюз не входить в зону евро, сохранить свою национальную валюту, крону. А вот грекам, скажем, здравомыслия, трезвости, прагматизма не хватило, драхма ушла в историю. Результат – экономическая катастрофа, а хуже того – невыносимое унижение…


Раз здравый смысл народа – константа, почему же он в свое время не воспрепятствовал строительству такого города как Прага – изобильного для глаза, вычурного, золоченого? Это ведь весьма разорительное дело, а небольшим странам с ограниченными природными ресурсами здравый смысл предписывает спасительную бережливость. К тому же, пражская «легкость бытия» совершенно не сочетается с приземленным, тяжеловесным характером населения. Поневоле приходишь к мысли, что Прагу строил кто-то другой, а не швейки, оторвавшиеся от свинины под пиво. Может быть, основная заслуга тут принадлежит немцам? Вполне возможно. К концу XIX века в немецкоязычную диаспору входило 40 процентов горожан, треть из которых была евреями, Карлов университет разделился на чешскую и немецкую части. Конкуренция между чехами и немцами наблюдалась не только в университете, но и бизнесе, в торговле, в градостроительстве. Она подарила Праге множество великолепных зданий.

Так оно и было, но загадку явления сего города миру и загадку егого многослойного бытия это предположение не снимает. Он, по меньшей мере, «двухслоен». «Входишь в заурядную подворотню - там невидная и неслышная с улицы жизнь: ресторан, компьютерный центр, книжная распродажа, кинотеатр с тяжелой позолотой арт-нуво. В пассаже "Люцерна" можно провести жизнь, не выходя наружу». (Вайль). «Здесь сосуществуют готика, ренессанс, барокко, арт-нуво, кубизм, безликое безобразие советских лет». (Снова Вайль)… И в тех же подворотнях, в тех же пассажах, в наслоениях эпох, среди готики, ренессанса, барокко, кубизма и прочего чувствуется присутствие чего-то чуждого, чужеродного, не принадлежащего сегодняшней Праге, категорически противоречащего «невыносимой легкости бытия». Здесь живет какой-то тяжелый, изнаночный мир – подспудная Прага, бывшая ареной темных, мучительных событий. Изнанка города явила себя, хотя и по-разному, сначала через Франца Кафку, а затем и через Густава Майринка.

У этого, едва ли не инфернального пражского подтекста есть рациональное объяснение. Его предложил скрупулезный биограф Кафки француз Клод Давид. Это расщепление городской общности на три отряда – чешский, немецкий и еврейский. Трещина мира, прошедшая через Прагу, не могла не пройти по сердцам людей, справедливо полагает исследователь. Пусть так, но вряд ли это главная и единственная причина существования мистической Праги. Другие, рациональные или иррациональные, нам неведомы. И если сегодняшняя Прага – выглаженный под вкусы и ожидания туристов ровный пейзаж, если в ней нет опасных межнациональных и межконфессиональных противоречий, это совсем не значит, что под глянцевой поверхностью не прячутся мрачные катакомбы, не таятся задремавшие на время вулканы страстей и не ждут своего часа древние силы. С ними работали алхимики Рудольфа II, сотрудничали современники Парацельса и Коменского. Их присутствие угадывается в творчестве Кафки. Не они ли подсказали писателю сюжет новеллы, в которой маленький человек Грегор Замза превращается в мерзкое насекомое?..

Эта история принадлежит темной стороне Праги, которая заставляла Кафку страдать. Как сверхчуткий живой локатор, он гораздо болезненнее других ощущал давление мистического пресса, но не стремился понять его природу, наверно, полагая, что это невозможно. Наоборот, он хотел бежать от тайны (и в конце концов сбежал – под самый конец жизни). А если не сбежать, то сжечь ее…вместе с Прагой! «У этой матушки есть когти… Надо бы поджечь её с двух концов, поджечь Вышеград и Градчаны – тогда, может быть, удалось бы вырваться. Представь себе этот карнавал!». А может быть, он видел причину своих страданий просто в отцовском деспотизме, там же, где ищут ее все биографы, приписывающие Францу желание освободиться от гнета личности отца, который для него отождествлялся с городом, с Прагой.

Чувствуя, что его вот-вот окончательно раздавит, Кафка пробовал прижиться в Праге. Все здешнее его существование, собственно, было одной большой попыткой приспособиться, окончившейся неудачей. Крах надежд аллегорически описан им в новелле «Нора». Повествование ведется от имени крота, который, выстроив себе гигантскую разветвленную нору с множеством ходов и переходов, ни минуты не остается в покое – ему повсюду мерещатся угрозы, заставляющие его постоянно менять место в норе и перестраивать ее. «Я должен иметь возможность немедленно бежать; разве, несмотря на всю мою бдительность, я гарантирован от нападения с совершенно неожиданной стороны?»

В Еврейском квартале

Нелюбимый, враждебный, угрожающий город помимо воли Кафки так или иначе вошел в его книги. Он нарисовал узкие пражские улицы, где ютится мелкий люд, залитые леденящим лунным светом и желтым светом окон, за которыми копошится одинокая жизнь, запечатлел пристанища холостяков – комнаты, заставленные ширмами, с неуютной, нежилой мебелью, куда ночами может забрести призрак и столь же неожиданно растаять в чадном воздухе общих лестниц, ведущим на чахлый двор с висящим на веревках застиранным бельем, где растительность бедна и скудна, как быт обитателей домов, в воротах которых под арками лежит темнота, прячущая в себе нечто устрашающее, тревожное, паучье. Он рассказал о пражской толпе, где люди предоставлены сами себе и идут, не глядя друг на друга… В его воображении городские улицы вышли за пределы города, в лес или в горы, где человек в полном одиночестве неожиданно ощущает свободу… но это будет все та же безотрадная, безлюдная свобода, похожая на сомнительную свободу заключенного, погруженного в свои мысли в душной и узкой камере, так похожую на жилье одинокого горожанина, где давняя тоска грызет и хватает за горло, а за окном в надвигающихся сумерках движется между призрачными газовыми фонарями поток экипажей… Он сумел описать даже само одиночество человека в городе, бесформенное и безглазое, которое наваливается на него, исторгая крик отчаяния, заставляя раскачиваться, сидя на постели, кусать пальцы и видеть в ближнем своем, в соседе, врага, ибо ничто так не разобщает людей, как повседневность, прозаичная, однообразная, погружающая человека в его собственные заботы и интересы и делающая его равнодушным к себе подобным и к их страданиям…

Вся проза Кафки создана как бы в когтях вцепившегося в него и не позволявшего вырваться города. Превращение Замзы в ужасное насекомое произошло именно в Праге и не могло произойти нигде более. И если в произведениях Кафки, как утверждают исследователи, нет даже отголосков пражских легенд и преданий, то это еще ничего не значит. Таким отголоском было все его творчество. Не случайно же ему пришлось целых два года прожить в доме № 22 по Золотой улочке в Граде, где до сих бродят тени алхимиков Рудольфа II, занятых Великим Деланием философского камня. Кафка, сам того не желая, прикасался к этому таинственному миру. Он принадлежал двум мирам – Праге швейков и Праге герметистов, по-настоящему не принадлежа ни одному из них… А ведь есть еще Прага еврейских каббалистов. И эта Прага, возможно, еще таинственнее, чем Прага алхимиков. Кажется совершенной фантастикой, что граница между христианским и еврейским кварталами города проходит точно по месту, где установлен памятник Кафке. Одна нога скульптуры – в пространстве христианского мира, другая – в пространстве мира еврейства. Как и сам писатель. Но он-то, на самом деле, не укоренен ни в том, ни в другом. Ведь ноги фигуры не стоят на земле, а висят в воздухе, потому что Кафка изображен сидящим верхом на пустом костюме.

Ночами Кафка, будучи не в силах сопротивляться потаенной Праге, писал в полуэкстатическом состоянии, подобном экстазу мистиков. Его проза – прямое продолжение, фиксация, запись его внутренних состояний и видений, химер, мучительных страхов. С годами кошмары усиливались и настигали его все чаще. «Бессонная ночь, - записывает он в дневнике. – Третья подряд… Я думаю, эта бессонница происходит оттого, что я пишу». И дальше: «Я не могу спать. Только видения, никакого сна». Он не выдерживал пресса: вместе с психикой разрушалось тело. «Я болен душевно, легочное заболевание есть только вышедшая из берегов душевная болезнь». Наверно, поставленный им самим диагноз верен: внутренний мир писателя некоторые критики называют «чудовищным и безотрадным». Ну, а внешний мир для него, в полном соответствии с герметическими законами,– юдоль человеческих страданий, жизнь в этом мире непостижима, подчинена каким-то иррациональным силам, порабощена ими.

Тип Крумлов

На отчаявшихся маленьких людей равнодушно смотрит сверху нависающий над Прагой величественный Град – символ надчеловеческой, неумолимой и невыносимой силы. Против нее не выстоять. Она может низвести человека до дна, до абсолютно жалкого, бедственного положения, а потом и до смерти, как Грегора Замзу из «Превращения». Ужасное, убежден Кафка, в природе этого города, его праздничность поверхностна и обманчива, на самом деле здесь беспредельна власть зла, на самом деле Прага пропитана злой магией… Какой ужас испытывал Кафка перед своим родным городом, можно понять из знаменитой новеллы «Исправительная колония». За долгие годы обреченного сопротивления Прага превратилась в восприятии писателя в дьявольскую машину для экзекуций и убийств, которым никто не сопротивляется, ибо она, машина, сакральна, она есть абсолютная данность.

Волей автора наделена жестокой сакральностью и судебная машина, в шестеренки которой попадает герой романа «Процесс» Йозеф К. Он носит то же имя, что и Швейк, и это совпадение многозначительно. Понятно, что Йозеф К. не совершал преступления, в котором его обвиняют, но после хождения по канцеляриям суда он начинает сомневаться в собственной невиновности и напряженно искать в своей жизни проступки, которые могут объяснить, почему и в чем он обвинен. Он ищет не доказательств своей непричастности к преступлению, а улики против самого себя! Он не собирается отстаивать свою честь, свое достоинство, бороться за свою жизнь – для него, как и для Кафки это совершенно невозможно, и писателю, и его герою не приходит мысль об изменении существующего порядка вещей - ведь судебная машина сакральна… А вот Йозеф Швейк, оказавшись в похожей ситуации (его задерживают по подозрению в убийстве эрцгерцога Фердинанда), активно сопротивляется. Но очень по-своему. Тактику сопротивления он формулирует так: «в тяжелые времена самое лучшее выдавать себя за идиота», ибо, «возможно, под маской идиота только и можно выжить в этом безумном мире». Сопротивление Швейка внешне выглядит как безоговорочное, идеальное подчинение и послушание… доведенное до полного идиотизма.


Присущий Швейку (и созданный Гашеком) стиль поведения чехи назвали «швейковиной». Сей неологизм означает пассивное сопротивление абсурду. А слово «кафкарня», образованное от фамилии «Кафка» - не что иное, как абсурд жизни. Это значит, что Кафка для чехов – не далекий экспрессионист, чуждый, непонятный декадент-неврастеник, что его образы вошли в народное сознание и подсознание, что они уже неотделимы от Праги. За творчество Гашека и за самого Гашека в этом смысле волноваться нечего. Прага миллионов швейков, Прага пивных, в которых он дневал и ночевал – его Прага. «Наконец сбылась моя мечта! Ем в трактире, сплю в трактире, пишу в трактире». Надо думать, спалось Гашеку после бурного трудового дня за трактирным столом хорошо, его не мучили ночные кошмары и видения, убивавшие Кафку.
Нет, Гашек не собирался умирать в когтях дьявольской машины, он был не прочь с ней побороться. Сначала – как анархист. В
середине 1900-х он сближается с анархистскими кругами и принимает участие в митингах, агитационных поездках и распространяет листовки, в результате чего часто оказывается в полицейских участках. В 1907 году он провёл в камере целый месяц. К 1909 году он порывает с анархическим движением, но участвовать в традиционной политической борьбе существующих партий ему скучно, и к выборам 1911 года в австрийский парламент с шумом и весельем вместе с друзьями создаёт «Партию умеренного прогресса в рамках закона». Она начинает активную предвыборную кампанию, которая проходит в истинно гашековском стиле, например, распространяет плакат «Каждый избиратель получит карманный аквариум».

Заседания партии проводились в ресторанчике «Кравин», украшенном лозунгами «Нам не хватает пятнадцати голосов», «Если вы изберёте нашего кандидата, обещаем, что защитим вас от землетрясения в Мексике» и прочими. Партийцы не мыслили свою работу без обильного потребления пива и разыгрывали на заседаниях импровизированные спектакли. Сам лидер партии в своих предвыборных речах, высмеивающих существующую политическую жизнь, использовал анекдотические истории вроде тех, которые в его романе позже будет рассказывать Швейк. Заканчивал свои выступления Гашек обычно чем-нибудь вроде такого вот лозунга: «Граждане! Голосуйте только за Партию умеренного прогресса в рамках закона, которая вам гарантирует все, что хотите: пиво, водку, сосиски и хлеб!» Так рождался стиль «швейковины», который потом получит завершение в главной книге Гашека.

В ресторан - повеселиться и вдоволь посмеяться - приходили политические конкуренты гашековской партии. Швейковина находила отклик в их душах. Ей была пропитана предвыборная программа «умеренных прогрессистов», намеренных добиваться введения рабства, реабилитации животных, введения инквизиции, обязательного введения алкоголизма и прочего в том же духе… Надо ли говорить, что в парламент партия не прошла? Сами выборы Гашек просто проигнорировал, хотя и рассказывал, что за него проголосовало тридцать восемь человек.

 

Влтава Крумлов

С началом Первой мировой войны Гашека призвали в армию и отправили на фронт, где он при первой же возможности сдался в плен русским. Пять лет он прожил в России, побывал за это время в лагере для военнопленных, затем воевал в Чехословацком корпусе, сформированном на Украине, затем покинул его и пробрался в Москву, затем вступил в компартию и вместе с Пятой армией, воевавшей с Колчаком и белочехами, прошел тысячекилометровый боевой путь от Бугульмы до Иркутска. Он заведовал партийной типографией, редактировал армейские газеты, был организатором митингов, бесед, собраний и концертов, выступал с лекциями и докладами. В конце 1920 года решением центральных органов чехословацких коммунистов в России Гашек был направлен на родину для участия в партийной работе.
Из революционной России Гашек попал в совсем иную обстановку: к
оммунистической революции в Чехии не предвиделось, восстание было подавлено, его лидеры оказались в заключении, в Праге торжествовала контрреволюция. Партийная деятельность Гашека закончилась, и он без сожалений вернулся к прежней, довоенной жизни. Он оказался почти без средств к существованию, но ему было не привыкать к безденежью. Перебившись какое-то время продажей своих книг, скопившиеся у издателей за военные годы, он вскоре снова зажил на авансы от издателей, кочуя из трактира в трактир. В трактирах же он писал свои новые произведения и читал их желающим…

В воспоминаниях о Гашеке отмечается его поразительная способность видеть в любой ситуации комическое начало, любопытство к жизни и общительность, побуждавшие его вмешиваться в самые разные происшествия и события, лично участвовать в бесконечных житейских историях – веселых, парадоксальных, забавных, грустных… Он был открыт для всех сторон пражской жизни, но предпочитал дневную ее сторону, сторонясь намеков, полутонов, недосказанности, предчувствий.


Ярослав Гашек – человек дня в той же мере, как Франц Кафка – человек ночи. Густав Майринк принадлежал одновременно дневной и ночной Праге, свету и тени. Он связывал прошлое Праги с ее настоящим.

Возможно, ни для Гашека, ни для Кафки, хотя и не в равной степени, просто не существовало «третьей» Праги - Праги мистической. О ней мы сейчас знаем, главным образом, благодаря Густаву Майринку, и притом не только из самого знаменитого его романа «Голем», но и из других книг – «Вальпургиева ночь», «Белый доминиканец», «Зеленый лик», «Ангел западного окна». В кратком авторском предисловии к последнему автор вспоминает, как четверть века тому назад, он, тогда «достаточно юный и впечатлительный», ночами, как лунатик, бродил по Градчанам, и всякий раз в переулке Алхимиков его охватывало странное чувство. «В своих романтических грёзах я почти видел это: вот открывается одна из покосившихся дверей низенького, едва ли в человеческий рост домишка — и на облитую лунным мерцанием мостовую выходит он, Джон Ди, и заводит со мной разговор о таинствах алхимии, — не той сугубо практической алхимии, которая занята единственно превращением неблагородных металлов в золото, а того сокровенного искусства королей, которое трансмутирует самого человека, его тёмную, тленную природу, в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее сознание своего Я существо. Образ Джона Ди то покидал меня, то, чаще всего в снах, возвращался вновь — ясный, отчетливый, неизбежный… Я уже тогда смутно догадывался, чего хочет от меня призрак, но, только осознав себя писателем, понял окончательно: умиротворить «Джона Ди» мне удастся лишь в том случае, если я решусь — все мы рабы своих мыслей, но никак не творцы их! — превратить его канувшую в Лету судьбу в живую ткань романа. Прошло почти два года, как я «решился»… Однако каждый раз стоило мне только с самыми благими намерениями сесть за письменный стол, как внутренний голос принимался издеваться надо мной: да ты, брат, никак вознамерился осчастливить мир ещё одним историческим романом?!.»

Нет, в молодости Майринк ошибался. На самом деле он был призван к большему: он должен был укрепить распадающуюся связь времен, представить миру в ХХ веке забытую или замалчиваемую «потаенную Прагу», напомнить или даже заявить об ее истинной «алхимической» истории. А это предполагало, в том числе, рассказ о сэре Джоне Ди, фигуре, не уступающей по масштабу Парацельсу и Коменскому. «Даже те скучные сведения из жизни Ди, - пишет Майринк, - которые дошли до нас, необычайно интересны, о нём с большим пиететом вспоминал, например, Лейбниц, — можно себе только представить, сколь удивительна и богата приключениями была эта жизнь, большая часть которой осталась за бортом истории! Осторожные историки почли за лучшее не тревожить прах этого оригинала… Джон Ди — несомненно один из величайших учёных своего времени, самые блистательные дворы Европы оспаривали друг у друга честь принять его у себя. По приглашению императора Рудольфа он посетил и Прагу; там, как свидетельствуют исторические хроники, он в высочайшем присутствии превращал свинец в золото. Но, как я уже подчеркивал, не к трансмутации металлов стремилась душа его, а дальше, много дальше, совсем к… другой трансмутации». К какой – он уже сформулировал ранее: да-да, именно к превращению самого человека с его тёмной, тленной природой в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее сознание своего «Я» существо».

Какой разительный контраст с Кафкой, герои которого трагически превращаются в существ низшей, полностью животной природы, безвозвратно теряющих свое человеческое «Я»!.. Интересно, кстати, не появлялся ли Джон Ди в «романтических грезах» Майринка из того, едва ли не в человеческий рост, домика на Золотой улочке, в котором почти в то же время снимал комнату Кафка?.. Или это был легендарный белый дом, видный только в тумане, да и то только счастливцам, известный как «дом последнего фонаря»?.. Тот, кто днем бывает там, видит только большой серый камень, за ним Олений ров. А вот в ночном видении Майринка там появился дряхлый старик с горящей свечой в руке. Старческими, неуверенными шагами добрел он от двери до середины комнаты, остановился, медленно обернулся к покрытым пылью ретортам и колбам алхимиков, задумчиво посмотрел на гигантскую паутину в углу, а затем направил взгляд прямо на писателя…

Сейчас мы знаем о Джоне Ди больше, нежели Майринк – открылись новые факты, новые свидетельства, новые источники, тогда как источники писателя были весьма скудны. Он, разумеется, воспользовался примечательным сочинением XVII века под названием: «Верное и правдивое сообщение о многолетних связях Джона Ди… с некоторыми духами», почерпнул информацию о примечательном астрологе, математике, алхимике и механикусе Джоне Ди из работ, посвященных елизаветинскому ренессансу в Англии, и его биографии, изданной в 1909 году. Кроме того, в различных книгах по истории магии и алхимии XIX и начала XX века Джон Ди упоминался часто и по разным поводам. Но более или менее серьёзное изучение его личности и его произведений началось только с 50-х годов прошлого столетия. Разумеется, многое из того, что историкам удалось раскопать, никак не соответствует образу, созданному Майринком, однако исторический Джон Ди (1527—1608) был настолько интересным человеком и мыслителем, что о нём можно писать бесконечно. Его удивительные прозрения в математике и астрономии, его планы трансарктических экспедиций, его политические авантюры не могут не привлекать внимания историков. Это человек «истинно сущий», и Майринк справедливо сказал о нем: «Тот, кто когда-то думал и действовал, и поныне мысль и действие: ничто истинно сущее не умирает».

Конечно, столь разносторонне одаренный человек не может восприниматься однозначно, так что Джона Ди считали и фантастом, и опасным оригиналом, и исследователем воображаемых миров, познание которых не приносит ничего, кроме безумия и гибели. Вместо того, чтобы направить свой талант на реальные науки, например, математику и астрономию, он потратил многие годы на изучение каббалы, алхимии и неоплатонизма. В Праге его знали, главным образом, лишь как выдающегося астронома и картографа. В новой истории алхимии он не упоминается в числе успешных адептов. Во всяком случае, благодаря дотошным исследованиям известно, что при дворе императора Рудольфа он не совершал никаких трансмутаций, и в рассказах о публичных алхимических демонстрациях желаемое просто выдается за действительное… И все же тут далеко не все ясно. Обладал ли Джон Ди «секретом секретов» и «даром богов»? На этот вопрос утвердительно отвечают Роберт Фладд и Томас Уиллис, его младшие современники и признанные адепты, а вот в работе самого Ди «Иероглифическая монада», кроме, как говорят специалисты, весьма отвлеченных рассуждений о символической геометрии алхимических субстанций, нет индивидуальных интерпретаций методов и процессов «королевского искусства». Но тут надо иметь в виду, что в алхимических текстах суть дела обычно тщательно маскируется, она доступна лишь посвященным.

Совершил Джон Ди «Великое Делание», то есть, получил философский камень и достиг трансмутации собственного существа, или же это ему не удалось, сомневаться в его серьезных алхимических штудиях у Майринка не было никаких оснований и, следовательно, писатель имел полное право сделать его героем романа об алхимии, и не просто об алхимии, а об алхимии в Праге.


Итак, об алхимии в Праге городу и миру напомнил Густав Майринк, австриец, проживший здесь целых двадцать лет, писатель и банкир, эзотерик и светский лев. Тем самым он выполнил назначенную ему миссию - прояснить одну загадочную историческую несообразность.

В самом деле, почему, в силу каких непреодолимых обстоятельств великолепная Прага так и не стала ни влиятельной политической, ни главной экономической, ни религиозной, ни художественной, ни культурной столицей Европы? Отчего не стала не просто географическим, а признанным европейским центром кипящей и разнообразной жизни, хотя и та же география, и климат, и многие другие ее достоинства этому благоприятствовали? Не говоря уж о Берлине, Риме или Париже, даже Варшава, столица Речи Посполитой в иные периоды становилась серьезным европейским центром, с которым приходилось считаться. А что же Прага? Для чего была создана она, для каких свершений предназначена судьбой? Ее красота намекает на ее величие. Но – на какое? В чем оно может заключаться?.. На Вацлавской или на Староместской площади, на Карловом мосту, в соборе Святого Вита невольно задаешься этими вопросами. Такой город не предназначен просто для туристов и для заполняющих пивные швейков, но, тем не менее, это их город.

На Градчанах

Ответ, по-видимому, известен. Замечательный по прозорливости ответ француза Андре Бретона, писателя, поэта, основоположника сюрреализма. Он назвал Прагу «потаенной столицей Европы». Мир города не двухслоен, как увиделся он Петру Вайлю, а, скорее, трехслоен. Между дневным и ночным, «верхним» и «нижним» мирами существует (или существовал?) еще один – «потаенный» промежуточный мир, мир посвященных в древнее эзотерическое знание, доступное только им и строго оберегаемый ими. Они-то и работали в средневековой Праге при дворе императора Рудольфа, на Золотой улочке, на Карловой площади. Прага тогда была, говоря современным языком, прекрасно оборудованной и щедро финансируемой алхимической лабораторией, существовавшей под высочайшим покровительством. Надо полагать, монарха очень интересовала ее продукция – сверхчистое золото, эликсиры молодости и бессмертия, но не только. Продвинутый император жаждал еще и трансмутации собственной темной и смертной природы в вечное светоносное «Я», обладающее огромной властью над миром.

Истинной целью трудов алхимиков Рудольфа была интеллектуальное и духовное преображение человека. Она неизмеримо превосходила все и всяческие цели и потребности, включая стремление к богатству или власти. Великая цель превращала Прагу в настоящую великую, пусть и потаенную столицу Европы… Так что «алхимические романы» Майринка, причем, независимо от их художественных достоинств, возвращают нас ко времени величия города, действительно, как и полагал Кафка, «пропитанного магией», но не злой, как ему казалось, а той магией огня, который может обогреть, а может спалить дом соседа – в зависимости от намерений человека со спичками.

Восстановить распадающуюся связь времен Густаву Майринку не удалось, это его намерение было, вероятно, невыполнимым. Он ведь не был ни алхимиком, ни астрологом, ни каббалистом, не повелевал никакими тайными силами, он вел в Праге рассеянную светскую жизнь, занимался делами своего банка, каким-то образом ухитряясь сочетать это с духовными практиками. Наверно, Прага этому способствовала, была для этого вполне подходящим местом, даже больше – его городом, городом его судьбы, его миссии, пробудившим в нем интерес к тайнознанию, переросший затем в профессиональный писательский интерес к редкой, сложной и небезопасной теме. Разумеется, Майринк не избежал критики со стороны европейской литературной и светской пражской «тусовки». Его обвиняли в том, что он «начитался оккультизма и взялся за сочинение туманной зловещей прозы, стал родоначальником «черной фантастики». Но, во-первых, проза Майринка – совсем не фантастика, ее, пожалуй, будет правильно назвать «магическим реализмом». Этот термин значительно позже ввел в обиход Габриэль Гарсия Маркес, работавший в том же ключе, что и Майринк, только на совершенно другом материале и в других, очень далеких от Праги географических координатах. И, во-вторых, проза Майринка не черна и не зловеща. Она многоцветна, какой и подобает быть прозе хорошего писателя.

«Мы быстро мчались по многолюдным улицам. Жизнь кипела кругом меня, так что, полуоглушенный, я мог различать только блики света в проплывавшей мимо меня картине: сверкающие камни в серьгах и в цепочках от муфт, блестящие цилиндры, белые перчатки дам, пудель с розовым ошейником, который с лаем гнался за нашим колесом, вспененные лошади, мчавшиеся нам навстречу в серебряной упряжи, витрина, в которой светились нити жемчугов и переливающиеся огнями, камни, блеск шелка на стройных талиях девушек…Постовые на перекрестках почтительно отскакивали в сторону, когда мы мчались мимо них…» Это – Майринк. Майринк – о Праге.

А вот рисуемые им же картины Еврейского квартала – пражского гетто, где он поселил персонажей «Голема». Картины тамошней жизни, принадлежащие его перу, могут служить иллюстрацией к новеллам и притчам Кафки: бесцветные дома, жмущиеся друг к другу, как старые, изнуренные дождем животные, смотрящие неуютно и убого, кажущиеся построенными без всякой цели, точно сорная трава, пробивающаяся из земли. Их два‑три столетия тому назад как попало, не принимая в соображение соседних построек, прислонили к низкой, желтой каменной стене, единственному уцелевшему остатку старого длинного здания. Вот кривобокий дом с отступающим назад челом, вот другой, выступающий точно клык… Под мутным небом они смотрят, как во сне, и когда мрак осенних вечеров висит над улицей и помогает им скрыть едва заметную тихую игру их физиономий, тогда не видно и следа той предательской и враждебной жизни, что они порою излучают, а в часы ночи и утренних сумерек они возбужденно ведут между собою тихие таинственные совещания, и порою сквозь их стены пробегает слабый неизъяснимый трепет, шумы бегут по их крышам, падают вещи по водосточным трубам, а обитатели гетто небрежно и тупо пропускают их мимо ушей, не доискиваясь причин.

Эти одушевленные Майринком, живущие какой-то призрачной жизнью дома - тайные и настоящие хозяева улицы. Писатель пристально наблюдает за их вековым бытием. Они отдают ей или снова вбирают в себя жизнь и чувства улицы, они могут дать их на день обитателям, странным людям, живущим здесь подобно теням, подобно существам, не рожденным матерями, словно состряпанным как попало, чтобы в ближайшую ночь снова потребовать обратно с ростовщическими процентами. Глядя на них, невольно вспоминаешь загадочную легенду о призрачном Големе, искусственном человеке, которого однажды здесь, в гетто создал из стихий один опытный в каббале раввин, призвав свое творение к бездумному автоматическому бытию, засунув ему в зубы магическую тетраграмму. И думается, что, как Голем оказался глиняным чурбаном в ту же секунду, как таинственные буквы жизни были вынуты из его рта, так и все эти люди должны мгновенно лишиться души, стоит только потушить в их мозгу незначительные стремления, второстепенные желания, бессмысленные привычки, смутное ожидания чего‑то совершенно неопределенного, неуловимого.

«Какое неизменное испуганное страдание в этих созданиях!» – восклицает Майринк, отложив, наконец, свое живописующее перо, и это очень точно: именно испуганным страданием полон человек у Кафки. Его внушает какое-то бессмертное существо, бродящее по пражским улицам, словно ищущий воплощения «непостижимый дух греха». Он воплощается в Големе. Этого глиняного человек нет – и в то же время он есть. Он есть как мистический источник «злой магии», которой наделял Прагу Кафка, магии, возбуждающей образы, гнездящиеся в далеком прошлом, древние страхи. Его нет, поскольку он – только коллективная эманация собственного духа пражан.


Чем дальше по оси времени отходит Прага от Средневековья, тем больше слабеет духовное и умственное напряжение, необходимое для опытов адептов, прикасавшихся к глубочайшим тайнам бытия. Но могучее древнее знание, неосознаваемое, непостижимое и недоступное довлеет над городом и тяготит души людей. Вернее, уже не само знание, а только его замирающие отзвуки и слабеющие отголоски. Они дают о себе знать, например, во внезапно вспыхивающей моде на мистику, в забавной коммерческой демонологии, во всех этих заполнивших сувенирные прилавки ведьмах, леших и водяных, или же непрошеными образами, возникающими в головах людей - их корни гнездятся в далеких днях прошлого… Однако это ничего не значит: силы, дремлющие под глянцевой обложкой туристского путеводителя, не собираются просыпаться. Они больше не ждут своего часа. Древнее знание чуждо и непонятно современному миру, оно отторгается рациональным сознанием, раздражает своей принципиальной непохожестью на научное, утомляет неподъемной сложностью и в конце концов бесповоротно отвергается. Оно, за очень малым исключением, не востребовано – и чем дальше, тем больше. Если не перевести алхимические и магические тексты на понятный нашим современникам язык, они скоро будут навсегда потеряны. Но перевод вряд ли возможен…

И все же эхо древнего знания еще звучит в Праге. Кажется, никто здесь не удивится, если вдруг появятся неопровержимые доказательства, что Голем действительно существовал и что он до сих пор раз в 33 года бродит по городу, ведь Еврейский квартал даже в нынешнем виде – вполне подходящее для этого место. Легенда о Големе благополучно дожила до наших дней. В ней фокусируются и концентрируются подсознательные, потаенные страхи и комплексы обитателей потаенной столицы Европы, невольных наследников деяний Коменского, Парацельса, Джона Ди.

Замок на Влтаве

Что ж, миссия Майринка оказалась невыполненной: истончившуюся почти до предела нить нельзя превратить в прочную бечеву, нельзя остановить процесс забвения. А сам он, знаменитый некогда автор популярных романов, ныне практически неизвестен. Может быть, предчувствуя посмертную судьбу своих творений, проницательный писатель решил уничтожить сам источник творчества. Сжечь Прагу, запалив ее с двух концов, как мы помним, хотел Франц Кафка, но сжег ее Густав Майринк. Погрузившись в интракультуру, он уже не мог воспринимать видимую, золоченую Прагу иначе, как призрак. Чтобы вернуться к истинной, потаенной Праге, надо было с ним покончить… И в романе «Вальпургиева ночь» Майринк с ним покончил. Символически. Но не магически – на это ни у него, ни у кого-либо другого не хватило бы силы.

Так что та Прага, которую мы знаем и любим, настоящая она или призрачная, - цела и по-прежнему прекрасна. Она по-прежнему - редчайший случай - похожа на глянцевый путеводитель по Праге. Только, наверно, под цветной обложкой уже не прячутся мрачные средневековые катакомбы, не таятся задремавшие на время вулканы страстей. Прага пережила нашествия шведов, австрийцев, пруссаков, французов, баварцев, германцев, русских и осталась прежней. Ее каждый раз спасало не героическое сопротивление, а пассивный протест в духе бравого Швейка.